Разноцветная кровь

Наталья Ковалева

Бабушка умела готовить жемайтийский пивной суп. Я не совсем точно знаю, верное это название или, возможно, изобретенное моей бабушкой. Она прекрасно говорила по-французски, умела танцевать мазурку и держать спину. Моя бабушка была из старинного рода Войнаровских. Гордых шляхтичей с узким лицом и кожей такой бе-лой, что она не могла скрыть грациозное течение голубой крови по хрустальным жилам…
– W żyłach płynie krew niebieski Vojnarovskih, – повторяла она (В твоих жилах течет голубая кровь Войнаровских).
Моя мама тоже готовила жемайтийский пивной суп, но уже не знала французский. Зато слушала Шопена.
В нашем доме всегда пахло лавандой, мама покупала её в аптеке и делала саше. Шелковые подушечки, которые лежали между просты-нями, всегда чуть-чуть подкрахмаленными.
Мамочка гладила мои руки и взволнованно приговаривала:
– Агнешка! Деточка, у тебя тонкие пальцы хирурга, ты должна продолжить династию…Твой прадед был… твой дед... в войну...честь рода...
А у меня все кем-то были. Но я не хотела, как дурак с котомкой, тас-каться с гордостью за крульску кровь узколицых Войнаровских. Я хотела своей жизни. Правда, представляла её очень смутно.
– Не прощу, если ты не продолжишь династию врачей! W żyłach płynie krew niebieski Vojnarovskih! Наша кровь не оставляет нам пра-ва на ошибку! – сурово сказала мама.
Но я не доехала одну остановку до мединститута и поступила в культпросветучилище. Мне казалось это верным. Я не стала хирургом и этим спасла сотни человеческих жизней. Но путь домой мне теперь заказан.

***
– Научите меня косить! – первая фраза, сказанная мной в де-ревне.
Я очень хотела избавиться от голубой крови. Она иногда приливала каким-то особенным томлением к сердцу. Пальцы несостоявшегося хирурга тянулись к фортепиано, хотелось плакать и читать стихи.
Деревенский клуб пах сыростью и паутиной, в углу стоял тазик, и зрительный зал наполняли звуки не в такт падающих дождевых ка-пель..
– За не хрен делать! – хором пообещало мужское население в возрасте от пятнадцати до пятидесяти.
– А на кой ляд? – поинтересовалось женское.
Женское здесь в меньшинстве. Промысловый поселок – рай для оди-ноких девиц.
(Я не сообщу адрес, потому что имею право на вымысел… Хотя … хотя в сторону от федеральной трассы М53 еще сорок верст.)
– Ты про "косить"-то не шутковала? – уцепился за локоть седой мужик, лет пятидесяти.
– Не-е-ет.
– Пойдем тады с сыном познакомлю. Дядей Костей меня зови. А ты, стало быть, Агния.
«Агнешка», – чуть не вырвалось. Но вовремя закусила глупые губы.
***
– Пятку жми, чего макушки сшибаешь! – командовал знойный мачо Марат, первый жених в деревне.
Он обладал высоким ростом, красивой фамилией Баринов, отдален-ным сходством с каким-то голливудским актером и ярко выраженным – с дядей Костей. На мускулистом плече красовалась наколка с кры-лышками, парашютом и надписью "ВДВ". Я знала, что в нем 90 кг мышечной массы, правда не очень понимала, как можно массу взве-сить отдельно от костей.
– Жмай пятку, дур-ра!
– Жмаю!
– Да где? По верху идет.
– Болит уже.
– Кто?
– Пятка.
– Глупая! У косы пятку.
– У косы?! А где у неё...
– Да ну его на хрен! – откинул литовку Маратик. – Одни мы, чего уж. Батя в деревню поехал.
И эффектно скинул с себя полосатую майку.
– Нет, – ответила. – Еще два прокоса – и научусь.
Мне нравилось слово «прокос». От него пахло старинным русским духом, я произносила его нараспев, так было красивее.
– Да брось ты! – Марат тряс головой, отгоняя паутов – таких бо-ольших кусачих мух.- А то ты сюда из-за покоса приехала?
«А-то из-за чего?» – не успела спросить я, прижатая к земле всеми ки-лограммами мышечной массы.
– Ну, давай, чего все кругами ходишь, я ж не против... – зашеп-тал Маратик и очень ловко справился с застежкой на джинсах.
Слева от щеки, совсем рядом, матово блеснуло лезвие литовки.
– Дуррра! – скатился Маратик.– Ошалела? А порежешь?
– Умнее будешь, – раздалось над головами. – Дай-кось литовоч-ку, девка. От-ты, и отбить косу путем не сумел, байбак.
Дядя Костя как ни в чем не бывало пристроил на сухое бревно пра-вилку, и над покосом зазвучало мелодично:
– Дзинь-дзинь-дзинь....

***
– На вот теперь, возьми.
Дядя Костя стал за спиной и положил мои руки на косовище, накрыв крепкими лапами, загорелыми дочерна и горячими. Вскинула взгляд, почти упершись в его грудь затылком.
Синие, как мартовское небо, глаза подмигнули, молодо-молодо. Мяг-ко обнял покой и разморенный воздух жаркого июля.
– Махонькая ты, ровно птичка, – усмехнулся. – Ну, давай не спеша.
Трава покорно легла под жалом литовки, смешав пестрые головки цветов…

***
– Скажи, тебе зачем это надо? – спросил Марат и отхлебнул ме-довухи.
Что я могла ответить? Что моя бабушка готовила пивной суп и гово-рила по-французски без акцента? А я всего этого не умею и не хочу уметь?
– Вот выйду за тебя замуж и буду траву косить.
Рыжая бабочка опустилась мне на руку и бесцеремонно поползла по ней.
– Дур-р-ра! – обрадовался Марат. – Мы ж давно трактором ко-сим.
И печально добавил:
– Я покос вручную выпластал, вот батя хереть будет.

***
Дядя Костя звал меня невесткой и приносил ягоду. За лето они пере-крыли с сыном деревенский старый клуб своим тесом (слово «тес» мне тоже нравилось), а ночами мы с Маратом собирали цветомузыку по инструкции пожелтевшего журнала «Наука и техника». Дядя Костя мне нравился куда больше Марата. Он был седой, сильный, добрый и никогда не матерился. Иногда я мысленно примеряла на него шитый золотом жупан. Он шел будущему свекру необыкновенно.
– Слышь, че, – однажды сообщил он. – Надо бы родителей тво-их навестить. Черкни адрес, а я в город поеду, заскочу по-родневски.
Я испугалась и адреса не дала.

***
К зиме Марат засобирался белковать и соболятничать.
– Справим тебе шапку и на пальтушку ворот кинем, – пообещал дядя Костя.
Тетя Феня, его жена, закивала. Она походила на большую рус-скую печь и всегда пахла тестом. Кроме Марата, у них было еще пя-теро. И стряпать приходилось очень много.
– У нас в родове бабы детей не скидывают, сколь есть, столь ро-жай, – учила она. И грозила кулаком Марату: – До свадьбы мне – без баловства!
Мама бы поддержала её в этом вопросе непременно:
– Агнешка, всякая девушка должна знать только одного мужчи-ну! И только после свадьбы!
Но мама не писала. Я проверяла почтовый ящик каждый день и старательно строчила ей письма. Рассказывала обо всем. О собольей шапке – первой в моей жизни дорогой вещи, концертах в клубе, о том, что я не люблю Марата, но выйду за него, потому что мне нравятся дядя Костя и тетя Феня и мне жаль их обижать. Я запечатывала ли-сточки, исписанные бисеринками букв, в конверты, клеила марки и... сжигала. Они пыхали вначале жарко-оранжевым, а потом, умирая, отливали голубым, как гордая кровь шляхтичей Войнаровских.

***
Дядя Костя приходил на все танцы и концерты, чтобы после проводить меня до дома. Мало ли. Я смотрела на его седую голову и думала, что моя мама, скорее всего, все так же красит волосы хной. Мы шли с ним домой за полночь по заметным улочкам, я наблюдала, как гаснут одно за одним деревенские оконца, и вспоминала ночник в виде охотничьего рога в изголовье моей кровати в родительском до-ме.
Дядя Костя был хорошим собеседником: он позволял молчать сколько мне вздумается и молчал сам.
Утром приходила тётя Феня и приносила теплое молоко. И рассказы-вала, что к Марату на заимку заезжал Мишка Шахов, привез еще кап-канов и забрал пушнину, что Марат лучший охотник и что умеет стрелку ставить на соболя. Я не знала, что такое стрелка, и мне видел-ся старинный арбалет, куча утонченных гончих, и звук охотничьего рога
– Гайда, стремянные…
– А ты часом не тяжелая, а? Чет квелая ходишь? – пытала она.
Я удивлялась, я всегда весила не больше пятидесяти килограммов.
В сельсовете лежало заявление. Свадьбу назначили на 24 марта.
***
В конце февраля наш клуб признали лучшим среди таких же развалюшек от культуры. Я получила премию из рук главы района. Зашла в аптеку и купила лаванды.
– Кисет что ли шьешь? – спросил дядя Костя
– Саше, – ответила я, дуя на неумелые пальцы, исколотые иглой, и добавила: – Сава бьен..
***
В начале марта вышел из тайги Марат. Мы с деревенской ребятней репетировали концерт к празднику. Я как раз пыталась извлечь из убитого фортепиано Бриллиантовый вальс Шопена, когда будущий супруг остановился в проеме – похудевший и страшно обросший. Шопен захлебнулся моим испугом.
– Идем домой что ли? – позвал он и по-хозяйски хлопнул по за-ду.
Пошла, удивляясь, что совсем ничего не испытываю. Такое странное и ровное спокойствие.
– Завтра пушнину сдам в промхоз, рассчитают, и можно свадь-бу играть. – Марат уселся на койку, вытянул длинные ноги в вязаных носках и пошевелил пальцами. – Сегодня у тебя останусь, хватит уже.
Что "хватит", он не объяснил. Но я поняла.
– Сухо пахнут иммортели, – почему-то вспомнила.
– Что там пахнет?
– Иммортели.
– А-а-а, полотенце дай, в баню пойду. Расстели пока.
«Вот так», – обреченно ухнуло сердце.
Постель постелила, легла, примеряясь, удивилась, как же тут вдвоем спать, если одной тесно? Но раз надо, то надо. И потом, Ма-рат же почти муж уже. Слово «муж» не понравилось, оно пахло гряз-ными шерстяными носками и потом, а совсем не иммортелями. Я еще попробовала слово на язык. Нет. Оно никак не желало становиться вкуснее. И благоухало все так же отвратно.
***
«А как они пахнут, эти самые иммортели?» – подумала, припи-рая баньку тяжелым засовом.
Потом уже ни о чем не думала. Просто быстро-быстро бежала по улице. Куда?
– Куда ты? – перехватил дядя Костя. – Я вот к вам шел, говорят Маратка у тебя?
– У меня, – села я в снег и заплакала.
Дядя Костя потоптался рядом, крякнул и поднял за шиворот:
– Ну, пошли что ль…
– Не пойду,– сказала. – И замуж не пойду.
– А то ж понятно, не пойдешь. Где Маратка-то?
– Почему понятно?
Дядя Костя отмолчался. Он всегда был хорошим собеседником.
Засов лязгнул. Дверь в предбанник отворилась, я увидела голо-го Марата и зажмурилась.
– Батя, ты чего? – удивился Марат.
– Домой иди, сын.
– Да чего теперь. Все равно скоро распишемся.
– Иди! – рявкнул.
Марат что было сил хлопнул дверью, а я вновь заревела. Но оста-ваться с дядей Костей было не так страшно, как с Маратом.
– Не заломал тут тебя?
– Не-е-ет. Я… я… я… не… люблю… его.
– Не реви. Понял, все ждал, что пытать будешь, как он да где. А ты за три месяца – ни словом. А! – махнул он тяжелой рукой. – Я-то уж привязался к тебе. Думал, по-людски все.
– Дядя Костя, не могу, не могу я так… Я его совсем это, не… не… хочу.
– Хотенье – дело наживное. Парень молодой, ты – девка горя-чая, может еще…
– Нет! – крикнула.
– Тс-с-с, не ори. Ты б куда-никуда уехала. Наделает он бед. К матери что ль?
«К маме?» – горло перехватила немыслимая тоска, острая, как жало литовки. Я хотела объяснить, рассказать, но слова толпились у губ, выскакивая ни к месту, и не те. Сунула ему в руку недописанное письмо. Кряхтел долго, приглядывался.
– Читай что ль, я без очков.
Всхлипывая и поминутно вытирая мокрый нос, я начала:
– «Здравствуй мамочка, я все равно письмо не отправлю, и по-этому пишу, что скучаю. Как, наверное, только можно скучать. Очень скоро я выйду замуж. А ты даже не будешь знать, что я больше не ношу фамилию Войнаровская…»
***
Я могла бы даже не смотреть в листок. Я всегда писала и читала вслух. Будто говорила с мамой. И письмо от первой до последней строчки укладывалось в голове до следующего послания.
«Мама, мамочка, если бы ты только простила меня, нашла слова и силы перешагнуть через гордую шляхетскую кровь и приехала. Или бы просто сбросила пустой конверт. Чтобы я знала: я не совсем одна. У меня еще есть ты. Я твержу на дню сто раз: «Прости меня, прости меня, прости!»
А простить саму себя не могу. Но ты же можешь? Ты же мама, моя мама.
Я теперь знаю, как шить саше, нашла рецепт пивного супа, люб-лю Шопена. Но зачем мне это, если никогда, никогда, никогда ты не поправишь мои руки за фортепиано, не поднимешь моих детей и не скажешь им:
– В ваших хрустальных жилах течет голубая кровь Войнаров-ских.
Самая большая моя беда, что ты очень хорошо научила меня держать спину. И я ни за что не отправлю письмо. В моих жилах течет все та же гордая кровь. И я никогда от неё не избавлюсь. Разве если выдав-лю её совсем, по капле. И все равно, куда я дену своё детство? Мама, я поняла одну очень простую истину. Как бы мы ни менялись, наше детство идет с нами в будущее. Со мной ты и жиматийский суп. Ну и пусть я сделала все, чтоб оторваться от своих корней, но ты же умнее и сильнее, ты же понимаешь, что человек, как дерево, умирает, когда теряет корни. Мама, мама, мама, если бы ты шагнула ко мне, разве мы бы смогли таить обиду? Мы же - родная кровь, а голубая она или алая, какая разница, мама! Только в одном ты ошибаешься, мама. У человека есть право на свои собственные ошибки! Теперь я знаю это точно. Но исправить их одна не могу…»
– Слышь, дочка, – прервал вдруг дядя Костя. – Ты матери-то сказала, где живешь, а?
Я опешила и замотала отяжелевшей башкой, точно отгоняя пау-тов.
Дядя Костя глухо заматерился.
***
Мы мчались через ночь к трассе за сорок верст, навстречу летели звезды и ветер бил в лицо, лошадка топала резво, мне было очень хо-рошо высовывать нос из-под тулупа и видеть ровную спину дяди Ко-сти. Я возвращалась домой…
Только утром, когда уже поднималась на подножку автобуса:
– Дядя Костя, – позвала. – Извините, что так вышло все.
– Выдрать бы тебя! – огрызнулся он. – Ну да мать-то, поди, вы-дерет.
– Выдерет! – радостно согласилась я.
И подумала, что теперь в моих жилах совсем немного есть горя-чей красной крови дяди Кости Баринова и хрустальные вены панов Войнаровских несут её с удовольствием.