Вкус апельсина, вкус печали...

Наталья Ковалева

– Ветта?
Инге узнала меня сразу. Это я ещё минуту вглядывалась в её лицо, ворочала наслоения памяти, пытаясь узнать в этой женщине с каменно-холодным лицом кого-то давно знакомого. И память смилостивилась.

Школьная линейка, тоненькая девочка с золотыми волосами чеканит слова:

–Правофланговая комсомольская группа 10 «Б» класса на торжественную линейку построена.

Она тянется в струнку, и все мальчишки от пятых до десятых классов замирают, наблюдая, как из-под узкой парадной юбки выглядывают круглые коленки. Инга. С очень трудной фамилией Асачавичуте. У них в семье вообще была путаница: сыновья и отец Асочавичусы, мать – Асочавичувен, а вот Инга требовала, чтоб называли её именно «Инге Асочавичуте».
И ей это прощалось, она – единственная отличница в нашем классе. А ещё и первая красавица школы, похожая на заморскую красавицу из журналов, которые доставались, привозились и распространялись подпольно, переходили из руку в руки. Их бережно приносили дочери начальника заставы, близняшки Оксанка и Снежанка Жакуть или Наташа Нурмухамедова, дочь политрука. Давали посмотреть тайком на часик. Но Инге никогда запретного «чтива-смотрива» не листала. Брезгливо морщилась, если разноцветная корочка касалась её ноги, пока очередная счастливица шуршала страницами «Космополитен» или «Бурды».
Инге была не с нами, она всегда находилась над и чуть-чуть в стороне. И даже мальчишки, ставшие к десятому классу пошлыми и нахальными, никогда бы не посмели намекнуть ей на что-то большее, чем экстренное комсомольское собрание. Но провожали взглядами, как по команде поворачивая головы вслед за чёрным форменным платьем – такое короткое, беззастенчиво открывающее колени, могла себе позволить только она. Впрочем, Инге могла урезать это жуткое темно-коричнивое творение советской легкой промышленности и еще выше и все равно, никогда не смотрелась бы вульгарно. Вот же парадокс, стоило укоротить юбку мне или той же Наташке - все, бесстыжие колени кричали о пошлости, и низменности наших помыслов. А Инге...Все в ней было как-то утонченно и просто, ну вот, не бьет же по глазам нагота мраморных богинь, или натурщиц на картинах живописцев. Ну кто бы рискнул назвать Венеру Боттичелли вульгарной?
И между тем от Инге точно исходил странный, неяркий, манящий свет, как от настольной лампы, прикрытой кашемировым платком. Этот свет манил мальчишек и заставлял морщиться девчонок.
В восьмом классе Инге полюбила бывать у нас на заставе и официально числилась моей подругой. Вот только я никогда не любила её и к близким людям не относила, хотя преданно встречала на КПП каждое воскресенье. Суровый часовой забирал Ингин паспорт и открывал тяжёлые ворота. А мне оставалось терпеливо выносить несравненную красоту подруги и считать минуты до окончания аудиенции. Но вот беда: и мама, и бабушка смотрели на Инге с неизменным:
– Cud jahwe! (чудо господне - польское)

Нашей дружбе радовались чрезвычайно, ужасно переживая, что из-за частой смены школ я не научусь заводить друзей. Однако я в друзьях не нуждалась. Да и перемена места жительства не смущала. И очередная застава вполне нравилась. Две трёхэтажки, кратко называемые ДОСами, синяя лента Аргуни, коробка заставы с двумя пеналами казарм, вышки и шесть рядов колючей проволоки, КСП между нами и внешним миром, похожим и не похожим на наш...
Гражданские принимали нас не без чувства зависти. Одетые лучше поселковых девчонок, дочери офицеров, обитательницы таинственных ДОСов, чуть-чуть небожители. Чуть-чуть, но марку надо было держать на всю катушку. Мы же – заставские. И нам даже нравилась эта лёгкая зависть в глазах одноклассниц.
Только Инге однажды сказала:
– Я никогда не смогла бы жить за колючей проволокой.
Но каждое воскресенье, она шла за эту проволоку. Зачем? Мы пили чай с ореховыми мазурками. Обсуждали дела в школе, причём если отец был дома, то чаще говорили он с Инге, а мы молчали, удивляясь уже тому, что с моим отцом, оказывается, можно спорить. Потом Инге неизменно предлагала помочь мыть посуду, ей неизменно отказывали. Мы шли «заниматься своими делами» в мою комнату. Свои дела укладывались в полчаса, и она уходила под едва сдерживаемый вздох облегчения.

– Что она к тебе таскается? – спрашивала Наташка Нурмухамедова, чернявая, пышнотелая, вечно страдающая от усиков над верхней губой.
– Ей у нас нравится, - отвечала я.
– Ага, - всепонимающе посмеивалась Наташка. – У вас нравится или кто-то нравится?
Сколько всё это длилось? Год, два, три? Теперь мне это время кажется то бесконечностью, то мелькнувшим мгновением.
Инге приходила, мы пили чай, Наташка посмеивалась:
– Ей не просто у вас нравится, ей у вас кто-то нравится.
И давила на «кто-то», и вскидывала руку к воображаемой фуражке, как вскидывал её отец, уходя на службу или возвращаясь со стрельб, учений, караулов.
Мой отец. Мой красивый отец. Теперь бы сказали «брутальный», да так и говорят, рассматривая папкины фотографии. Но в набор брутальности, помимо широких плеч, ямки на подбородке и насмешливого прищура глаз, неизменно входит толика необузданности, в чём-то циничности и жестокости. Мужчина, что идёт по судьбе не оглядываясь на кого наступил сапог, и не теряя своего обаяния. Отец был другим. Он больше напоминал офицера белогвардейской армии с удивительным флёром умершей, растворившейся эпохи – с её мазурками, вальсами, благородством и беззащитностью. Мне безумно нравилось смотреть на него: как ест, улыбается, делает зарядку. Как я гордилась им! Помню, в детстве я всегда ждала, когда он поцелует меня на ночь. В тот миг он был только мой. Но с возрастом привязанности слабнут, и ты уже не ждёшь его, поминутно выглядывая в окно, и не позволяешь себе проскочить два пролёта лестницы, чтобы повиснуть на шее. вдохнуть запах офицерской шинели и заглянуть в спокойные серые умные глаза.
Я не помню, когда прозвучал гром среди ясного неба. Возможно, когда мать Наташки сказала всё тем же тоном всезнания и понимания:
– Твоя подруга так мило беседует с твоим отцом…
А может быть в тот момент, когда вслед за Нурмахамедовыми весь ДОС стал многозначительно посмеиваться?
– Седина в голову...
Да не был отец седым, его всегда щадило время. И тогда, и сейчас. Странно,я могу вспомнить молодую маму, но молодого отца? Он точно накрепко замер между десятилетиями и полнела, меняла прически и менялась только мама, а папка всегда оставался неизменным и слишком красивым, чтоб однажды безжалостное лезвие лет не обнажила этот контраст. Молодой все еще молодой, вопреки всему молодой мужчина и беспомощно стареющая женщина. Отчего-то природа так жестока с женами красивых мужчин? Или это плата за право быть с ними? За вечное право накормить повкуснее, окружить заботой, не замечая, как медленно, но упрямо теряешь в этой заботе себя саму, себя – женщину...
Так о чем это я? О громе небесном. Нет, все же я могу точно сказать, когда раскаты его вывернули наизнанку мою душу.
Отец попросил меня передать Инге кулёк с апельсинами. Да, с этого и началось. Или чуть раньше, когда он отругал меня за то, что я не сказала, что Инге вот уже неделю лежит дома «кажется, с гнойной ангиной».

– Как это – кажется? – нахмурился отец.
Я пожала плечами:
– Ты что, даже не потрудилась узнать, чем больна твоя подруга?
– Так её в школе нет.
– И ты до сих пор не сходила к Инге?
В его голосе угрожающе рокотнуло негодование.
– А почему она должна была к ней идти, вдруг там инфекция? – подала голос мама.
– Она - её подруга! – отрубил отец.
Мама больше не спрашивала. С отцом не спорили, особенно по столь щекотливым вопросам. Он обладал особым правом на недоступное нам почти книжное понятие благородства.
Утром он передал мне пакет с апельсинами. И они меня просто убили, почти расстреляли оранжевым залпом. Мои любимые апельсины. Их не было в продуктовом довольствии, положенном отцу, и в заставский ларёк их привозили редко, а в поселковый магазин ещё реже. Дефицит. И ничего больше я так не обожала, как эти рыжие фрукты.
– Апельсины! – взвизгнула от предвкушения.
Отец свёл тугие стрельчатые брови к переносице:
– Это Инге, – и добавил для особо бестолковых, – она болеет.
– А мне-е-е? – протянула обиженно.
– Давали только по килограмму.
Знаете, сколько апельсинов входит в килограмм? Четыре. Больших, знойно-рыжих с чёрными ромбиками нашлёпок. Жгучая восточная сказка в сером продмаговском кульке.
– А мне что, совсем не купил? – уточнила, ещё надеясь на чудо.
– Это Инге.
И вдруг добавил:
– Маме об этом знать не стоит.
Вот, наверное, когда грянул первый гром. Отец даже не увидел моей обиды или не захотел. Он довёз меня до посёлка, наверное, чтобы убедиться, что я не сойду с нужного курса.

Странный дом был у Асочавичусов – крепкий, но какой-то приземистый. Среди типовых двухквартирок посёлка он выглядел кочаном капусты в зарослях укропа. Всё вокруг хрупкое и буйно тянущееся к небу, а этот сидит себе и сидит. Широкий, мощный, и никакого неба ему не надо.
– Ну! – угрюмый старик открыл ворота, глянул исподлобья, будто мерку снял.
– Я к Инге.
– Подождите.
Да, он обратился ко мне на «вы», как к взрослой, но от этого «вы» стало ещё холоднее. Через минуту, кутаясь в вязанную шаль, из дома выскользнула Инге. Маленькая, худенькая, с волосами, стянутыми в старушечий пучок, в калошах, больше ноги на три размера, в растянутом свитере. Это было так странно. Так не похоже на неё:
– Ты зачем? Зачем? – схватила она меня за руку и потащила прочь от ворот. Отчего-то успела заметить, что забор вокруг дома был не как у всех – из штакетника, а плотный высокий, из струганых досок – маленькая цитадель.
Инге зашептала:
– Не надо было приходить, отец не любит, когда ко мне приходят.
– А это отец был? – удивилась. – Такой старый?
–В школе скажи, что я приду через два дня. Всё. Иди. Иди…
И вдруг порывисто обняла меня.
– Спасибо, спасибо.
Злополучный пакет хрустнул.
– Подожди! Вот. Папка просил передать.
– Андрей? – лицо Инге мгновенно порозовело на острых скулах.
Она так ясно и так нежно выдохнула его имя, просто имя без отчества и без добавки «дядя», что я смешалась, хотела как-то одёрнуть, поправить... Она никакого права не имела так называть моего отца – было в этом что-то очень взрослое и запретное, непозволительное. Но Инге ткнулась лицом в кулёк с апельсинами и вдохнула сладкий запах. Безмятежно счастливая. Вдруг яростно и зло захотелось вырвать пакет и швырнуть в лужу, увидеть, как плавают они в чёрной жиже, сверкая солнечными боками, и чтоб её лицо перестало быть таким счастливым. Но она вскинула глаза, и я помню тот мгновенный испуг, мелькнувший в них.
– Валентинович… - торопливо добавила она, и скулы вспыхнули ещё ярче.
Уж лучше бы не поправлялась. Одной короткой оговорки хватило, чтобы шарик со всеми материками затрясся под ногами, переворачивая привычное и устойчивое с ног на голову.
«Инге и отец? Отец и Инге?» - застучал в висок назойливый «дятел».
«Не может быть» – попыталась успокоиться.
«Маме лучше об этом не знать» - ядовито подсказала память.
– Инге! – гортанный, низкий голос тяжело рыкнул что-то на незнакомом языке.
Всё тот же старик взял кулёк из рук дочери и брезгливо протянул мне.
– Нам не надо, девушка, у нас всё есть.
Инге не прощаясь юркнула за ворота. «Нет у неё никакой ангины» - подумала зло.

– На, – вручила я отцу ненужный кулёк. – Инге сказала, что ей не нужны твои апельсины.Он застыл с пакетом и отчего-то неловко попытался ослабить узел форменного галстука.
– Он на резинке, – хмыкнула я.

Впервые я говорила с отцом вот так, с плохо прикрытым презрением, будто случайно выскользнувшее «Андрей» дало это право.
– Я сам отвезу – ответил он и посмотрел в глаза так, будто не он, а я была выше ростом.
– Какой ты заботливый, папа, – пожала плечами и демонстративно натянула наушники плеера. Си Си Кетч забулькала нечто радостное, танцевальное, под что нельзя было реветь, но включив воду ванной, я ревела навзрыд. «А к кому она ходит? К кому она ходит?» - вопрошала меня дискодива голосом Наташки Нурмухамедовой. «Я видела, я видела» - звенела голосом Наташкиной матери. Поверить было страшно. А не поверить трудно.
– А папа апельсины купил! – радостно сообщила мама, когда я выползла из ванной.– Всем по одному!
– Я не буду! – отрезала.
Мама покачала головой:
– Ветта, папа из-за них, наверняка, такую очередь отстоял. Сам!
– Вот пусть сам и ест!
– Ветта!
– Переходящий возраст… Переходный… – забормотал отец.
Я не могла слышать это бормотание, мне вдруг захотелось, чтобы он закричал на меня, и тогда я имела полное право заорать в ответ. И всё как-то разрешилось бы... Может, он сказал бы мне, что Инге сама напридумывала, что он к её придумкам не имеет совершенно никакого отношения. Но отец никогда не повышал голос.

Инге появилась в школе через три дня. И ничего не изменилось. Она так же приходила в гости, я так же встречала её у ворот, и так же были «мазурки» или торт. И долгие беседы. Только теперь я смотрела за всем этим настороженно и внимательно, окопавшись за шестью буквами папкиного имени, замечая то, что не видела раньше, и что упорно не желала видеть мама и бабушка.
Инге всегда безошибочно чувствовала дни, когда можно было застать отца дома. Откуда? Как? Угадать режим офицера практически невозможно. Можно приспособиться к нему. У мамы постоянно стоял «тревожный чемодан», и иногда казалось, что по лаю собак в вольерах она способна угадать, что сейчас прозвучит резкое и злое вроде ввинчивающегося в мозг звука сирены «Застава в ружье». Но и она ошибалась. А Инге … не помню, чтоб хоть раз она пришла впустую, не дождавшись отца. И едва он появлялся, её глаза становились безмятежно спокойными, будто вот только он и мог гарантировать покой и безопасность. Я видела, как прятала она волнение, задавая отцу абсолютно бредовые вопросы:
– А вы китайцев близко видели?
Кто же их не видел? Аргунь – не Чёрное море, и китайский городок метрах в пятистах, не больше. Но она спрашивала и спрашивала, а он отвечал всегда спокойно и доходчиво. И не бабушка, не мама, а папка подливал ей чай. И нередко сам провожал её до ворот КПП. А я наблюдала в окно, как идут они рядом – взрослый мужчина и юная девушка, не стыдясь и не смущаясь, что к ним сейчас прикованы десятки взглядов. Почему этого не замечала мама?
Она как-то сказала:
– Мне надо было родить пятерых детей, ты просто светишься, когда говоришь с девчонками.
«С девчонкой» - едва не поправила, но прикусила язык. Мама улыбалась. И тащить эту тайну мне предстояло в одиночку.
Вот только ноша оказалась неподъёмной, иногда она казалась осьминогом, непрерывно растущим осьминогом. Он обитал в узком аквариуме души, с каждой минутой переполняя его всё больше.
Я ненавидела себя за то, что верю, и ненавидела за нежелание верить, Словно не отец нас, а я предавала его. И на мне теперь лежал двойной грех молчания и подлости.

А время текло себе и текло…
В апреле Оксанка Жакуть принесла в класс «Бурду». Мы готовились к выпускному и очень-очень хотели сшить себе такое, чтобы все открыли рот и вдруг разглядели, какая красавица.
Среди глянцевого мелькания спинок, кокеток, басок, регланов, втачных и невтачных рукавов – случайное фото, вложенное в журнал. Сидя за рулём невероятно блестящего мотоцикла, улыбался принц. Короткая джинсовая безрукавка, тугие мыщцы, лукавый прищур.
– Ааааааххх! – продолжительное и очень тягучее.
И только после:
– Какой мальчик! Я сейчас умру-у-у-у-у-у!
– Не ах, а Юрий Шатунов, – вскинула пальчик Оксанка. – Девочки, как он поёт!!!! Ка-а-а-а-ак он поёт!!!
–Дай посмотреть!
– Дай!
– Не жадничай, Ксюх!
– Цивильный парниша-а-а-а-а!
– Какие глазки!
– Павлин! – вдруг холодно проронила Инге. Видимо, кто-то от доброты душевной подсунул фото и ей.
– Что? – разом взревела рота обожательниц.
Но Инге уже смотрела не на фото, а за окно. Туда, где тянулись ряды колючки, отгораживая ленту Аргуни.
– Ей мужчины постарше нравятся! – зло ввинтила Наташка.
Оксанка и Снежанка понимающе переглянулись и хихикнули. Наташка вскинула руку к воображаемой фуражке и ужасно фальшиво пропела: «А на плечах у нас зелёные погоны, а мы опять, дружок, с тобой идём в наряд…» Девчонки закатились радостным гоготом и уставились не на Инге, они уставились на меня.
– Нравятся! – спокойно согласилась Инге, не поворачивая головы. – Очень.
– Куда, Орлова? – выкрикнула наша биологиня, когда я едва не сшибла её с ног.

Инге догнала меня на спортплощадке и решительно ухватила за плечо.
Она хорошо бегала, наша отличница-спортсменка-комсомолка и просто красавица.
– Стой, – решительно потребовала.
И я остановилась, чувствуя, как глухо поднимается мой дремавший «осьминог».
– Ветта, не слушай никого. – Странно, что Инге выглядела спокойной, как лёд, она должна была пылать от стыда, гореть, рассыпаться в пепел.
– Они ничего не знают ни обо мне, ни о нём, – начала она неторопливо.
– О нём? – взревела я. – О нём? Он тебе – не он!!!
И что было сил ударила кулаком в ненавистно-красивое лицо.
Инге охнула, тогда я ударила второй раз. И ещё, и ещё. Она не закрывалась, только отступала к турникам, беспомощно пытаясь что-то сказать.
– Не смей, не смей, не смей подходить к моему отцу! Не смей! Не смей!
Не помню, как я остановилась, зато помню, как сидели у турника, прижавшись к нему спинами, чувствуя друг друга. До тех пор, пока не примчалась Анна Ивановна, директриса, окружённая стайкой малышни.
– Вот, вот, они дрались, дрались! – наперебой верещали мальчишки.
– Девочки! – только и смогла сказать Анна Ивановна. – Вы же девочки!
Мы шагали в её кабинет как-то уж совсем безразлично, пустота – и не более того, чёрная дыра во внезапно опустевшей душе. Она твердила своё: «Девочки, вы же девочки». Мы молчали. Даже мальчишеские драки были тогда редким случаем, а уж чтобы до крови, зло и остервенело сцепились девчонки…
– Я хочу понять причину, – настаивала Анна Ивановна, выдворив Ингу в туалет, умыться.
Я молчала. Потом за дверь выставили меня. И молчала Инге.
И потом вместе мы убойно молчали под бесконечно долгую лекцию о женской гордости и нашем предназначении облагородить мир.
– Это …любовь? – отчего-то шёпотом спросила директриса.
– Любовь! – расхохоталась я, – лю-ю-ю-ю-бовь.
И закатилась до слёз, а добрейшая Анна Ивановна суетилась вокруг, поднося к клацающим зубам стакан с водой. Инга даже позы не изменила и закаменело смотрела в окно. Туда, где, впрочем, всё вы уже знаете: и про ряды, про колючки и про Аргунь.
– Любовь не должна быть выше гордости! – заклинала она.
– Не должна! – повторяла я эхом.
– Если любовь меньше гордости, это не любовь, Анна Ивановна, – очень взросло и устало выдохнула Инге.
Директриса поставила на стол стакан с водой и сказала неожиданное:
– Я не скажу родителям, идите. Но когда дерутся девочки… Какое странное и жестокое время.
Ах, Анна Ивановна, Анна Ивановна, жестокое время ещё только-только топталось у дверей.

Мы с тех пор так и не сказали друг другу ни слова. Странно, что отец не спрашивал, почему не ходит к нам Инге, мама и бабушка единодушно решили, что всё дело в экзаменах и ставили мне её каждый раз в пример, отбирая постороннюю книгу.
А в мае мы сдавали кросс, три километра по нормам ГТО. Кросс в рамках выпускного экзамена по физкультуре. Я всегда не любила физру за короткую форму и толстые ноги. Но мне нужна была четвёрка в аттестат. Я готовилась в педагогический. И очень боялись именно физкультуры – это был единственный предмет, который мог «испортить аттестат».
– Для тебя и пятнадцать минут – победа, – уверял физрук.
Пятнадцать – это на «тройку». Восемь кругов по раскалённой асфальтовой дорожке. Нет, со старта я взяла резво, даже слишком, и уже на четвёртом круге видела спины одноклассниц сквозь радужные пятна, но мне надо было, надо было добежать. И я бежала, как руками цепляясь взглядом за ярко-красную футболку Инге. Но футболка всё отдалялась и отдалялась. Я шлёпала бодренькой рысцой, семенила, топала, ползла, пока обречённо не рухнула на траву возле дорожки.
Физрук засвистел:
– Вставай! – требовал он, – Вставай!
Наверняка, я бы не поднялась, но именно в этот момент красная майка Инге склонилась надо мной. Наш Дима даже не закричал, он застонал:
– Асочавичу-у-у-ус! Ме-даааа-ллль…
– Вставай, – потребовала Инге и дёрнула меня за руку.
Я села и мотнула головой.
– Не могу!
– Значит, скисла.
И не побежала, нет, а демонстративно пошла по чёрной бесконечной дорожке. И я поднялась. Ненависть – действенный стимулятор для подвигов.
Мы так и завершили кросс: Инге, почти шагающая, и я – потная и красная, ползущая трусцой… Но теперь я шла за ней, как идут корабли в бурю на свет маяка. Есть только эта алая футболка и – ни изнуряющей жары, ни раскалённого асфальта, ни планеты Земля.
Нам обеим поставили четвёрки. Инге это стоило медали.
Вы думаете, я после этого трепетно и нежно привязалась к ней? Чёрта с два! Именно после этого моя ненависть раскалилась до цвета Ингиной футболки. Благородство врага бьёт сильнее презрения друга.

И единственное, что меня утешало, это мир, возвращённый в семью исключительно моими усилиями, хотя воевала я тогда в одностороннем порядке.
Выпускной бал назначили на восемнадцатое июня. Недели за две до него меня таинственно заманила в заставский ларёк продавщица Ольга:
– Всё спросить хочу, платье-то подошло?
– Какое? – не поняла я.
Платье в эти дни могло быть только одно – для бала. Мне шили его бабушка и мама по всё той же «Бурде». Нежно-розовый шёлк, летящая юбка, и впервые в жизни – глубокий вырез. Оно до сих пор где-то лежит в шкафу. Первое взрослое платье столь же священно, как и свадебное.
– Для выпускного. Отец твой заказывал. Шифоновое…
Наверное, на моей физии было написано всё, я ведь в ту же секунду поняла, кому мог мой отец брать шифоновое платье.
– Не подошло? Жаль-то как, итальянское. – Радостно спросила Ольга.
– Ты скажи, пусть мать принесёт, я заберу!
– Подошло! – буркнула я и швырнула с вызовом, будто не отец, а Ольга была моей обидчицей: – Отлично сидит! Прекрасное платье!
– Ну, хорошо, – расстроилась Ольга. – Я боялась, сорок шестой размер, куда тебе? Тебе сорок восьмой нужен. Или даже пятидесятый.
И тут же потеряла ко мне всяческий интерес.

Шифоновое платье, на жёстком модном корсете. Я нашла его там, где и предполагала. В ящике комода, в котором отец хранил какие-то бумаги, документы, иногда прятал кобуру с пистолетом, если забегал на минуточку пока «начкарил». Никто не устанавливал запретов и не вешал замков, просто в нашем доме само собой разумелось, что у человека могут быть свои тайны.
Мой личный дневник (модно тогда было вести всяческие дневники и альбомчики) мог запросто лежать на журнальном столике. Да, прямых запретов не было никогда. Но отчего-то теперь вспоминать о том, как открывала этот злополучный ящик, как лезла туда – стыдно, будто воровала…

Но платье, туго затянутое поверх серой бумаги рядом шпагата, лежало там.
Это платье…Жемчужно-серое, удивительно элегантное. Без ненужных рюшек и басок, простое платье на корсете, отделанном серебряной нитью. Каким же пошлым и безвкусным теперь показалось моё нежно-розовое шёлковое очарование.Платье. На два размера меньше моего, платье, которое можно подарить только любимой женщине. Его было крайне трудно резать, особенно корсет. Но я постаралась. Помню глаза отца, когда я высыпала перед ним ворох лоскутов. Раненые глаза...
– Убери! – вот и всё, что сказал.
И тогда говорить стала я. Всё, долго и упорно сдерживаемое, всё, что томилось, пеклось, готовилось, жгло и горело – всё выкрикивалось, выталкивалось, вываливалось грязным, мятым комом.
– Замолчи! – жёстко и требовательно вцепилась в мои плечи мама. – Замолчи!!!
– Замолчи?!! – просипела я, разом потеряв голос от изумления. Мне отчего-то виделось, что мама обязательно встанет на мою сторону, начнёт метаться по комнате, скидывая в чемодан вещи, а потом мы уйдём, хлопнув дверью.
Куда? Уже не важно. Важно, что уйдём, а дальше фантазия не бежала.
– Замолчи, – повторила она. – Он – твой отец!
– Мама, да весь ДОС и Аргунск, мама, все уже говорят! Даже в школе, даже в школе… Ты одна, одна ничего не знаешь!
Не скажу, слышалась ли в моём голосе мольба, но мама отчего-то вдруг обняла меня и прижала так крепко, будто боялась, что я открою окно и упорхну куда-нибудь за ряды колючки.
– Я знаю, - тихо шепнула она. – Знаю, что говорят. Не надо верить сплетням. Верить надо родным.
И закачалась, будто убаюкивая меня и себя. От неё остро пахло сладкими духами и подсолнечным маслом.
– Она – всего лишь несчастный ребёнок, всего лишь ребёнок, твой отец…
– Несчастный? Инге – несчастный? Да она, она…
Грязное слово, никогда не употребляемое в семье, обожгло язык и вырвалось. Тяжело, неловко, но вырвалось:
– Она – шлюха! Шлюха! Шлюха!
Вот тогда меня впервые ударил отец. Мой отец никогда не повышавший голоса.
– Никогда не смей так говорить о человеке. Даже тень, слышишь? Даже тень на эту девочку упасть не должна!

А дальше… Дальше отца перевели. В этом не было ничего удивительного, ведь нас часто перебрасывали. У меня не было выпускного бала, я не пошла, Наташка сказала, что и Инге не появилась. Мы уезжали из посёлка на служебном УАЗике, а наши немудрёные пожитки вывезли ещё раньше.
До сих пор не знаю, сам ли он подал рапорт о переводе, или всё же так сложились обстоятельства. Но помню, фигурку Инге у ворот заставы, и как побежала она следом за машиной. И как отец, не отрываясь, смотрел в зеркало. И всю дорогу до Приаргунска мне казалось, что она бежит следом.

В середине девяностых армию сокращали, урезали, трясли, отец ушёл на «гражданку». Я благополучно окончила институт. В девяносто восьмом не стало бабушки, а через два года нелепый случай забрал и маму. И всё, что сейчас есть у меня, это сын от неудачного брака и мой отец. Мой по-прежнему красивый отец.

Об Инге мы и не вспоминали. Но вот напомнилось. Само собой, непрошено. Судьба иногда любит сталкивать лбами прошлое и настоящее.

Я стояла у ворот и не знала, что делать.
– Проходи, – сказала постаревшая Инге, пропуская в ограду.
Сказала так, будто нет ничего необычного в том, что прошлое постучалось именно в её калитку без малого через двадцать лет.
– У меня машина сломалась, тут недалеко, – пыталась на ходу объяснить я. – Мне бы просто узнать про эстео... Или, может быть, есть кто-то знающий...
Давнее и детское, неотболевшее чувство обиды подперло под горло остро.
– Нет, нет, Инге, я найду, мне бы только позвонить...или эстео, должно же быть эстео?
Инге остановилась.
– Какое СТО? Это же дачный поселок. Машина где?
– У ворот.
– Я позвоню, попрошу дядю Мишу-сторожа присмотреть. Заплатишь ему, сколько сможешь. Утром сосед приедет, я попрошу его, он глянет. Мне он не откажет. Заночуешь у меня.

Вот так. Просто. И не отступишь. А может быть и не стоит отступать?
Мы сидели за столом в круге света от зелёного абажура и разглядывали друг друга с бесцеремонностью двух соперниц. И ни одна из нас не могла начать разговора или не хотела его начинать. Я думала о том, как странно умирает красота. Или не умирает, но переходит в иное качество. Инге, пожалуй, даже не постарела, нет, ни седины, ни морщин. Но тот особенный свет, что всегда горел в девочке Инге, будто погасили. Женщина Инге была по-своему хороша, но теперь её красота напоминала красоту гипсовой статуи из провинциального музея.

Да, Инге нынешняя оставалась копией себя прежней. Но копией, сделанной неумелым скульптором. Он чётко передал пропорции лица и фигуры, не исказил черт, но не вложил души. И оттого смотреть на скульптуру было скучно.
– Постарела? – усмехнулась она.
– Нет-нет, ничуть, – поспешила я заверить и сменила тему. – Ты одна живёшь?
– Отчего же одна? Такса есть и попугай… Пей чай, остынет.
И мы обе застучали ложками, размешивая чай гораздо громче, чем полагалось приличиями.
– А таксу как зовут?
– Линда. Терпеть не могу маленьких собачонок.
– А зачем тогда держишь?
– Подарили. Не выбрасывать же?
Умная собака тут же подала голос. Инге отломила кусочек печенья и сунула в пасть собаке.
– Я её избаловала, целиком не ест, требует, чтоб ломали – объяснила она.
И опять – стук ложечек и монотонное тиканье часов.
– А у тебя муж, дети?
– Сын… Мы развелись…
– Значит, тоже не сложилось?
– Не сложилось.
– А ты…
Я хотела спросить: «А ты почему одна?», но сбилась: в тридцать восемь, не имея детей и мужа, женщине обидно слышать такие вопросы.
– Не боишься тут, одна?
– Нет, – она опять сунула собаке печенье. – Привыкла. А потом мне тут нравится. И одной – нравится.
Потом глянула прямо, не отводя взгляда:
– Я выходила замуж. Трижды, самое большее – полгода. Могу сравнить и сказать точно. Одной мне лучше. Я тебе на диване постелю, комната у меня одна, но, думаю, не подерёмся.
«Подерёмся», – гулко отозвалось из давнего-давнего. И усмехнулась невесело.
– Помнишь, тогда, в школе...? Глупость, блажь.
– Не блажь, – оборвала Инге. Щёлкнула выключателем. Яркий, такой неуютный свет залил комнату. Диван, кровать у стены, стол, полки с книгами, компьютер и... портрет моего отца. Неудачное фото на паспорт, увеличенное до размера портрета.
– Я твоего отца любила. Действительно, любила.
– Но у вас ведь… ничего… – неуверенно начала я.
– Если бы у нас что-то было. Я бы уже не отпустила его. – перебила Инге мое заикание – Таких, как Андрей, уже не делают. Сняты с производства. Старомодные, честные, настоящие. И мне плевать было бы на тебя, на твою мать и на всех на свете. Если б только он захотел, если б захотел…
Инге опустилась на диван, застеленный для меня, и крутанула колёсико зажигалки.
– Он маму очень любил, – тихо объяснила я.
– Нет, – мотнула головой Инге. – Он тебя любил больше самого себя. И…больше меня…
– Он любил мою мать, – повторила я твёрдо.
– Нет, уже нет. Он как-то сказал, что взяв женщину, мужчина несёт за неё ответственность и не имеет права её бросить, какую бы великую страсть он не повстречал. Разве так говорят о любимой жене? Вам ничего не грозило, он бы не ушёл. Ни-ког-да.
– Ты ребёнком была для него.
– Не была…
– Так вы всё-таки…
– Я же сказала – нет. Мы не целовались даже…То есть, он меня не целовал. Я сама, однажды мне показалось, что всё будет, вот-вот будет, но Андрей остановился. Так что, официально Андрей перед вами чист.
Невесело усмехнулась Инге.
Мне вдруг, как в детстве, дико захотелось заорать: «Он тебе не Андрей!»... Но не заорала. Я вообще не понимала, почему не заткну ей рот, не встану и не уйду. Наверное, только потому, что сама хотела знать. Всё знать. И в то же время не хотела. Заткнуть бы уши и – слушать, закрыть глаза и – видеть. Вот чего я хотела…
– Вы встречались?
– Встречались. Не так, как все думали, просто гуляли, говорили. Стихи читали. Мы редко виделись, очень редко. Но Андрей – единственный, кому я была нужна. Единственный... Ты видела, как мы жили? Отец, он же из репрессированных, его ребёнком сюда родители привезли в сорок четвёртом. И он всю жизнь жил в России и ненавидел её. А вместе с ней и меня, и мальчишек, и маму. Он считал, что из-за нас не может вернуться на родину.
– А на самом деле?
– Не знаю, денег не было или так ненавидеть привык, что без ненависти уже бы не смог. А я жить хотела. Где угодно, только не с ними. Мы дома даже почти не разговаривали друг с другом, только если по делу. А Андрея, помнишь, в восьмом классе он на классный час пришёл, ещё пальто тебе на улице застёгивал и шапку поправлял, а ты кривлялась? Я тогда удивлялась, что есть отцы, которым не стыдно дочку обнять. И глаза у него такие были в тот момент, что я хотела, очень хотела, чтоб он на меня так смотрел. Сначала мечтала, что это он мой отец, как приходит домой, как я ему суп готовлю, он про уроки спрашивает. Я с ним часами говорила. Кто бы увидел со стороны… А потом уже сама не понимала: дочкой я ему быть хочу или женщиной. Случалось он обнимал меня, руку подавал или поддерживал, помнишь мостик, два бревна, над канавой ? Я туда любила ходить, просто чтоб за руку взял и помог перейти. Руки у него всегда горячие были. Да, все что было, руки и взгляды… Нет…Ветка, ребенком я для него не была.
Инге дотянулась до пепельницы и затушила окурок, выпрямилась и вдруг стала той Инге, которую я знала с детства. Мягкий свет тёмно-синих глаз, эта странная улыбка то ли счастья, то ли бесконечного покоя и уверенности:
– Ты думаешь, я его соблазнить не пыталась? Пыталась. Книжка такая была, «Мужчина и женщина». Украла в библиотеке и, как учебник, вызубрила. Всё представляла, как у нас с ним это будет и где. Но Андрей сказал, что он через все предрассудки мог бы перешагнуть, но есть обязательства... И ты... Как я тебя в ту минуту ненавидела! И любила, ты же – часть его, он так тобой гордился. Так боялся, что в институт не поступишь. У Ветты есть мечта… Да, у тебя была мечта. А у меня её не было.
Инге рассмеялась.
– А апельсины помнишь? Вот, смотри, – она распахнула дверцы шкафа.
В плетёной корзинке лежало пять ярко-оранжевых апельсинов.
– Пять, как тогда. Всегда покупаю пять. И не ем. У меня аллергия на цитрусовые. Запретный плод…Кому яблоко, а мне – апельсин. Но увижу и – не могу не купить. Вот и держу в шкафу, а то начну чесаться… Ты ешь, ты же их любишь.
– Тогда четыре было.
Она машинально отложила один в сторону.
– Пусть четыре… Даже хорошо – четыре. Ладно, не слушай меня. Спать давай.
Инге снова щёлкнула выключателем.

Я слушала, как она раздевается, как ложится, как скрипит панцирная сетка.
– Инге, а рапорт он сам подал? – я была уверена, что она знает ответ.
– Сам. Сказал, что вместе мы быть не можем. А мне не нужны сплетни, мне ещё замуж выходить, быть женой и матерью. Вот тогда я и решилась. Я к нему как собачка ластилась, мне ведь ничего не надо было... Хотя бы ночь, и, может, ребёнка. Мальчика, похожего на него. Ничего, прижал только к себе, дождь, и шинель на нем мокрая, гладит волосы, гладит, а пальцы дрожат. «Все слишком поздно, и слишком рано» – сказал.
– И одна ты из-за него?
Она фыркнула в ладони, но смех вдруг прорвался сквозь сжатые пальцы:
– Ты только не жалей меня, Ветка! Я ведь на самом деле счастливая. Знаешь, если бы плёнку назад перемотать, я бы снова за ним хвостиком бегала. А потом, думаешь я не пробовала забыть, жить, как все…Понимаешь, Ветка, если долго на солнце смотреть, потом в глазах круги. Вот до сих пор круги. И все после такими огарками кажутся. И мужики, и все при них, но не то…Будто я с ними даже не Андрея, а саму себя предаю. Мелко и мерзко. А терпеть? Не умею я терпеть. Уж пусть лучше круги перед глазами и пятна. Ты не вини отца, не вини, перед вами он ни в чем не виноватый.
– А перед тобой?
– Передо мной-то почему? – удивилась Инге
Я не ответила и ещё долго лежала, глядя в никуда, в пустоту, и всё виделась мне вытянувшаяся в струнку девичья фигурка у ворот заставы.
– Ни одна тень не должна упасть на эту девочку…
Милый мой папка! Как же чисто, трогательно и преданно ты любил маленькую Инге. Так сильно, что берёг её даже от самого себя. И как же бесконечно сильно и так же бесконечно молчаливо любил меня... И как же теперь, скажи, мне оправдаться перед тобой, да и перед собой, и какой верой искупить недоверие?
Папка, папка… Что мне делать, скажи?